– Охоты нашей держать его не было, – проговорила Катерина, скрещивая на груди руки и потупляя голову.
Тимофей между тем притупленно глядел в землю, тяжко покрякивал и кашлял.
– Кабы знал ты, что это за человек был! Ни стыда в нем, ни совести! – проговорила, наконец, Катерина с выражением ненависти, которая закипала в ее сердце всякий раз, когда речь касалась Филиппа. – Мало ли билась я, мало ли колотилась, чего-чего ни делала: «не хочу, мол, да не хочу делиться!» – только и ответ его был. Каменный был человек. Как отец с матерью жили, все кой-как держался, опаску имел; а как померли они – и пошел и пошел, словно того только и ждал: так закурил, без удержу без всякого; а уж женат был и детей двое было; только один-то помер, остался в живности большенький – вот с кем ты на дороге-то встрелся. Вовсе не стал тогда ничего опасаться: тащит, бывало, из дому, что под руку попадет!..
Тимофей тоскливо замотал головою.
– Мне самой в эвти дела с начатия-то как словно не приходилось вступаться, – продолжала жена, – взята была я к ним в дом сиротою; приданого ничего этого за мной не было; знамо, совесть берет, сумленье. К тому и помоложе была в ту пору; скажешь только: «Филипп, бога-то хоть побойся!» а сама иной раз поглядишь так-то на своих на ребят, погляжу так-то, да так вот сама и зальюсь. Иной день уйдешь от греха в лес с ребятенками, да там и проплачешь. Потом уж и терпенья моего не стало: вижу, совсем пришло дело к разоренью. Были у нас в ту пору две лошадки: он возьми да одну и уведи, и увел-то самую хорошую. Как проведала я, так инда кровь во всей во мне запечаталась! Пристала я к нему тогда, крепко пристала: «давай, говорю, делиться!» Хошь бы он что, дедушка; в глаза только посмеялся!..
– Чего ж ты-то глядел? и-их! – досадливо перебил дядя Василий, обращаясь к Тимофею, который продолжал кряхтеть, да пропускал между зубами какие-то неопределенные звуки. – Ты старший брат, тебе надо было сокращать его. Мало ли что можно сделать, – подхватил он, перенося глаза к хозяйке. – Сходили бы к господам, а господ нет, свели бы его к управителю…
– Ходила, батюшка, ходила я к управителю, – возразила она с такою живостью, как будто спешила оправдать мужа в глазах старика. – Увел этто он у нашего кузнеца двух коней; возьми да и продай их; знамо, и люди-то недобрые, что купили. Приходит опосля; мы ничего не знаем; приходит, да спьяну-то и расскажи обо всем. Ну, думаю, проведают – всех нас запутал, злодей! Пошла к управителю; думаю: авось после такого дела увидит человека, разделит нас – этого пуще всего хотелось…
– Что ж управитель-то?
– Да что, добре уж очень-то он у нас смирен, прост добре, к нашему крестьянскому делу непривычен, от господ поступил к нам. Знамо, потачки не дал: наказать наказал; а только зачем ходила, этого не взял в рассужденье, не велел делиться: «Хуже, говорит, тогда разоритесь; семья ослабнет, рабочих рук меньше будет». И добро бы, кормилец, было бы уж что и разорять-то; разорять-то уж было нечего; все решил!
– Эки дела, подумаешь, эки дела! – вымолвил старик, между тем как Лапша, приподымая то одну бровь, то другую, продолжал стонать и охать.
– Уж это, точно, и нет того хуже, как от домашних придет беда, – продолжала Катерина. – Ближняя собака, знамо, та завсегда скорее укусит. Чужой человек придет, украдет – и нет его; и украдет-то, что под руку попадет; а как свой такой заведется, все одно что пожар в дому загорелся: ничего не утаишь, все пожжет. Целый год жили мы, так-то мучились. От одного сумленья, бывало, ночи не спишь, только и слышишь от баб: «добре, говорят, на тебя очень серчает. Она, говорит, показала на меня управителю; я ей, говорит, дам себя знать! будет помнить!» все так-то перед людьми похваляется… А сам хоть бы мне вид какой показал – весь в себе затаился. Знамо, оттого еще пуще сумленье берет… Кто его знает, что у него там на разуме-то! Только, бывало, и покажет себя, как за жену за его вступишься… Шибко бил он ее в ту пору, и бил-то так, ни за что, словно нам на зло – сердце такое имел каменное. Опосля уж и вступаться не стала: вижу, хуже, серчает только. Слышим мы, на стороне, говорят, опять стал безобразничать: в дому-то взять нечего – раза два у соседей поймали…
– Что ж управитель-то? опять в вотчине оставил? – спросил старик полусердито-полунасмешливо.
– Может статься, и услал бы куда-нибудь, да уж последних этих его делов не знал управитель: стали таить от него; всякий, вестимо, за себя опасался. «То, говорит, наделаю, – грозит так-то по деревне: – вам, говорит, и во сне того не вкинется!» Бояться стали, не поджег бы как: знамо, от такого человека все станется. Пуще всего я за ребят за своих боялась; не однова, сказывали бабы, не однова стращал ими… Такой страх напал на меня! Работу, бывало, возьмешь, так вот из рук и валится, особливо когда ребят дома нет; все думается: не сотворил бы худобы какой; ни днем, ни ночью спокою не было. Стращал, стращал, а под конец сам, злодей, загубил себя, – присовокупила она после минуты молчания. – Остановился раз у нас купец: ехал в Тулу, сказывают; метель захватила его; он к нам и заехал, у старосты ночевать остался. В эту самую ночь у него деньги-то и пропади; и денег-то, вишь, много было. Хвать-похвать… за становым послали, начали спрашивать: тут миром на Филиппа и показали. Вестимо, уж все были о нем известны! Взяли этто его, повезли, в суд представили… Уж чего, кажется? он взял, его было дело: окромя некому; так нет же, поди, всех начал путать: на того покажет, на другого покажет, всю, почитай, деревню так-то запутал, всех в суд таскали. Под конец сам же ведь во всем повинился: «мое, говорит, дело!» Сами, признаться, обрадовались, как в острог его засадили. «Брат, брат, да и бог с ним! – думаем: – никто не понуждал, сам того захотел!» Маненечко без него вздохнули. Одним скучали: через него народ-то оченно нами обижался; всем горек был – все на нас и напали. Первое время и на улицу-то выйти не смей: так всякий тебя в глаза и позорит; за водой пойдешь – у ворот-то топчешься, топчешься, бывало… А все радуешься: слава ти боже, думаешь, ослобонил господь!.. Что ж бы ты думал, дедушка? Ведь этим злодей не кончил: и осудили его и в острог засадили – нет, опять показал себя! К весне время было; раз вдруг пропал у нас паренек, его-то сынишка. Туда-сюда искать кинулись – нигде нет. До смерти перепужались! Тем временем и слухи пришли: слышим мы, бежал Филипп из острога! Тут и догадались: его было дело! Должно быть, ночью как-нибудь забрался к нам, да и увел его. Вот и ты сказывал, видел его с парнишкой…