– Что ж такое?.. Что ж такое?.. – проговорил столяр, кидая вокруг растерянные взгляды.
– Что ты будешь делать? Не уймешь никак! – продолжала Прасковья. – Добре уж оченно девку-то жаль… так, сердечная, по земи-то и катается!.. А мать, как бешеная, так и рвет ее… так и рвет: кричит свое: «Пошла к Карякину! Ходила к нему, кричит; была его полюбовницей, опозорила мать и семью свою – ступай к нему теперича!» Видим, ополоумела баба совсем; насказал кто-нибудь!.. Слава богу, девка живет у нас шесть недель: было время узнать ее… Ничего такого за ней худого не примечали; скромница девка, одно слово сказать, что скромница… Да и ходить-то ей когда к Карякину? Весь день на глазах у нас; пошлешь куда, сами дивимся, как скоро она все это сделает… Мы опять приступили к Катерине; давай ее усовещивать да уговаривать… насилу в толк взяла.
– То-то вот и есть, – произнес Андрей, пожимая губами и покачивая головой, – не надо было пускать к себе этого мошенника Егора. Я и прежде говорил о нем Катерине; он ко мне николи не ходит… От него уж не жди хорошего!.. Не знаю только, с чего он все это наделал?.. Потому больше, должно быть, Маша завсегда прочь его гоняла, не слушала его… он взял да и сделал…
– Что ж он сделал такое? – спросил Иван таким голосом, как будто в горле его кол засел.
– А то сделал, пришел нонче в обед к Катерине, да и говорит ей… Сама нам под конец обо всем этом рассказала. «Маша, – говорит… так, к примеру, зачал стращать Катерину, – Маша, слышь ты, была у Карякина, а теперь заспесивилась, идти больше не хочет… Так вот, Карякин-то добре осерчал на девку; послал, слышь ты, – это все Егор рассказывает, – послал, слышь, его, Егора, к Катерине с такими словами: «так и так, говорит, дочь твоя приходила ко мне; чего ж она, говорит, теперь спесивится? Теперь уж дела, говорит, не поправишь; так пускай уж лучше ко мне ходит… Ты, говорит, заставь ее; по крайности дело тогда промеж нами останется, никто об этом не узнает… А коли не заставишь, говорит, хуже будет: я, говорит, расславлю, по всей округе расславлю, кто у тебя дочь-то была…» Та, как услыхала, сюда бежать, да, не разобрамши-то дела, и давай дочь таскать.
– Где ж Маша?.. – спросил Иван.
– Увела с собою.
– Совсем?
– Нет, – возразила Прасковья, – на три дня увела… Девка уж добре убивается очень, потому и взяла к себе.
– Что ж это такое, родные вы мои? что ж это?.. Где ж правда-то?.. – воскликнул Иван, отчаянно махая руками. – Где ж это он!.. я убью его!..
– Кого убьешь?
– Егора.
Надо думать, лицо Ивана, несмотря на улыбку, которая раскривила его пополам от правого уха до левого, показалось Андрею и жене его не совсем благонадежным. Оба подскочили к столяру и схватили его за руки.
– Что ты, глупый? Перекрестись лучше… – сказал Андрей. – Оставить надо все это дело.
– Да тебе-то что? Брат ты, что ли, али сродственник?.. – проговорила Прасковья. – А хошь бы и брат был – все одно; коли разум в голове есть, надо оставить!.. Найдется и без тебя, кто проучит за все лихие дела… Что ты? что ты? очнись! Не твое дело совсем… лучше молчи да виду не подавай никакого…
Андрей и жена его долго уговаривали Ивана. Действием ли разумных речей их или благодаря собственным размышлениям и мягкости нрава, Иван мало-помалу угомонился; он под конец дал даже клятву слова не сказать Егору, если случай приведет с ним встретиться. При всем том Андрей и жена его не пускали Ивана от себя во весь вечер и пригласили даже остаться у них на ночь.
В эту ночь, часам к одиннадцати, должен был показаться полный месяц; но тучи так сгустились к этому времени, что не было возможности заметить, как взошел он и как потом закатился. Ночь была очень черна: нельзя было различать даже тех предметов, которые возвышались в степи над линиею горизонта; небо и степь были одинаково черны. Изредка в той или другой стороне вспыхивали отдаленные молнии, или, вернее, зарницы, потому что за ними не следовало громовых ударов. Воздух был недвижим и душен. Малейший звук слышался на далеком расстоянии. Но так как на десять верст кругом находились всего три-четыре хуторка и одно небольшое село, то все ограничивалось лаем собак и стуком в деревянные караульные доски. Раз далеко за Панфиловкой прозвучал колокол; в той стороне располагалось село, куда жители окрестных хуторов ходили к обедне; но звуки колокола скоро замерли, и степь снова погрузилась в непробудное молчание. Не было возможности определить с точностью часа; но, принимая в соображение давность заката, можно было думать, что было близко уже к полуночи.
Около этого времени Филипп и Степка подходили к дороге, которая пролегала от знакомого нам кабака к усадьбе Карякина. Они шли, впрочем, не от кабака, а с противоположной стороны. Им оставалось версты полторы от усадьбы; дорога представляла самый кратчайший и вместе с тем самый верный путь; но они или не торопились, или по расчетам Филиппа следовало им избегать дороги: они шли степью; изредка Филипп посылал Степку к дороге, чтоб увериться, точно ли идут они по одному направлению с нею. Чем ближе придвигались они к усадьбе, тем более голос того и другого понижался. Если Степке случалось засмеяться или пугнуть ночную птицу, которая близко пролетала, Филипп осыпал его бранью или давал тумака; последнее, впрочем, случалось редко: отец убедился, что тумаки подстрекали только мальчика действовать наперекор его приказаниям. Такое расположение мальчика к противоречию вынудило под конец отца совсем прекратить тумаки; план, задуманный им, требовал, казалось, большой осторожности; он часто останавливался и прислушивался к малейшему звуку. Раз они дали огромный крюк в целую версту, чтоб избежать встречи с гуртом, который лежал на отдыхе подле дороги. Пройдя еще несколько времени, Филипп остановился и стал прислушиваться долее обыкновенного, хотя на этот раз ни один звук не нарушал молчания степи. Он тихо подозвал Степку.