Лицо Катерины дышало необыкновенным одушевлением; слезы текли по щекам ее, но она не рыдала. Войдя в мазанку, она опустила наземь Петю, которого держала на руках, как маленького ребенка, и, бросившись к старику, стала обнимать его и осыпать благословениями; потом она вдруг остановилась; лицо ее сделалось озабоченным; она провела ладонью по мокрым щекам, взяла Петю за руку и повела к отцу. Маша и дядя Василий последовали за ними. Но мутные глаза Тимофея сохраняли все ту же напряженную неподвижность: они по-прежнему ничего не различали. Слух его точно так же, по-видимому, оставался бесчувственным к словам жены, которая говорила о возвращении сына и просила мужа благословить мальчика: Тимофей не обнаружил признака сознания. Все это, без сомнения, возобновило бы слезы, которые и без того уже много текли в эти пятеро суток над изголовьем умирающего, если б Иван, вернувшийся к этому времени, не поспешил отвлечь внимание присутствующих: по словам его, дядя Василий и Петя умирали с голоду, и надо было позаботиться накормить их.
Несколько минут спустя старик и мальчик усажены были за стол. Во время ужина Петя, по просьбе сестры и Вани, начал было рассказ о своих похождениях, но мать ничего не хотела слушать; она говорила, что Петя здоров, жив, возвратился и, следовательно, не все ли равно, что прежде с ним было; теперь надо только благодарить господа бога, надо думать, как бы посытнее накормить мальчика и уложить его спать. «Мальчик ног под собой не слышит: какие тут разговоры! Завтра, бог даст, живы будем, наговоримся!» – повторила она. Петя и старик уверяли, что всю дорогу сидели почти на возу и нимало не устали; но Катерина опять-таки отказывалась слушать. Она сняла с себя полушубок, велела Ване принести скорее сена и принялась устраивать на лавке две постели. Сколько ни отнекивался Петя, сколько ни говорил, что спать еще не хочет, что хочется ему посидеть со всеми ими подле отца, Катерина взяла его снова на руки, отнесла на лавку и, крепко обхватив руками, начала убаюкивать, как делала это в былое время.
Нежданно Катерина замолкла и подняла руку кверху: Петя заснул. Осенив его крестным знамением и сама перекрестившись несколько раз сряду, она возвратилась к старику и стала также уговаривать его порасправить старые косточки. Но так как дядя Василий напрямик отказался и Катерина, с своей стороны, не могла взять его на руки и уложить силой, то она больше не настаивала. Все уселись опять к столу: Катерина подле дяди Василья, Маша подле Ивана, и началась длинная-длинная беседа; но самой плохой слушательницей была Катерина: она поминутно отрывалась – то подходила к мужу, то к Пете, бережно садилась к изголовью последнего, засматривалась в лицо его, целовала его в голову, шептала непонятные какие-то слова и крестилась.
Но Ваня поддерживал беседу с таким усердием, что вмешательство Катерины и даже лишних трех рассказчиков ничего бы не могло прибавить. Он передал старику все житье-бытье, все стесненные и жалкие обстоятельства, которые претерпели Катерина и семья ее со времени их переселения; передал о смерти Дуни, той безумной, которую старый торгаш должен был помнить: известие о ее смерти получено было три недели назад. Затем перешел он к повествованию о пожаре и происшествию с Филиппом. До последнего он коснулся, однако ж, мельком; подробности, как видно, берег для объяснения старику своих собственных обстоятельств.
Дядя Василий узнал с первых же слов, что столяр считается уже в семье женихом Маши. Они ждали только дозволения от управителя Герасима Афанасьевича, которому писано было по этому предмету в Марьинское: дозволение не могло замедлить и не быть благоприятным; письма этого ждали со дня на день это собственно и заставило теперь Ивана понаведаться в степь; сам же он живет в четырех верстах от уездного города; из Марьинского ждали еще другого письма, которое легко даже могло изменить всю жизнь переселенцев. Гуртовщик Карякин получил согласие от родителя купить луг, на котором жили переселенцы. Карякин писал об этом еще прошлый месяц в Марьинское и также ждал со дня на день ответа. Легко могло статься, что ответ также будет благоприятен, то есть господа согласятся на продажу луга, и тогда семья снова вернется на родину, в Марьинское.
Последнее это известие дало повод к разным толкам и предположениям: будет ли лучше тогда? будет ли хуже?.. Иван и Маша начали было утверждать, что непременно лучше будет; но Катерина указала им на умирающего – и оба замолкли. Разговор перешел тогда к Лапше и его болезни. Словом, беседа продолжалась далеко за полночь; она, вероятно, продлилась бы еще долее, если б дедушка Василий не сознался наконец, что сильно позывает его соснуть часок-другой. Старик поднялся с места, распоясался, снял с себя полушубок и начал молиться перед образом, поставленным над головою умирающего. Всякий раз, как дядя Василий подымал голову после земного поклона, глаза его встречали заостренную профиль Тимофея и его впалую грудь, которая едва приметно теперь подымалась. Хотя старик утешал Катерину и семью ее, однако ж он не сомневался, что смерть близка и стучит даже в дверь мазанки. Он кстати положил несколько лишних земных поклонов за упокой раба божия Тимофея.
Немного погодя все стихло в мазанке. Дядя Василий спал; Иван и Маша, оба прикорнули – одна в головах отца, другой подле, на соседней лавке; одна Катерина бодрствовала: скрестив на груди руки, опустив голову, она молча сидела у изголовья мужа.
Первые лучи восходящего солнца били в окно мазанки, наполняя ее золотым светом, когда дядя Василий внезапно был пробужден криками и воплем.