Покупали, однако ж, очень мало; до сих пор торгаш отмерил только два аршина тесемки, сбыл моток ниток да муравленую глиняную дудку – и те, впрочем, променены были на яйца. Тем не менее все продолжали тискаться, спрашивали о цене каждой вещи, лезли друг на дружку, не щадя боков. Некоторые бабы, побойчее, взмостились даже на облучок воза. Хозяина окончательно затормошили. Бабы, сидевшие на облучке, видя, что толку не доберешься, принялись сами распоряжаться: кто примерял наперсток, кто щелкал ножницами, кто накидывал на голову платок, кто прикладывал кусок ситца к переднику. Но и тут-таки более других показала себя востроглазая бабенка, так много хлопотавшая под амбарным навесом: повязавшись желтым платком, перекинув через голову полновесное ожерелье из цветных бус, она подпрыгивала на облучке и, показывая присутствующим раскрасневшееся смеющееся лицо, поминутно вскрикивала: «И-их-на!»
– Что ж это вы в самом деле, бабы?.. Эк их! – заговорил, наконец, торгаш, потряхивая шапкой, устроенной вроде кучерских шапок, с тяжестью на макушке, но тяжесть, вероятно от долгого употребления, съехала на сторону и образовала какой-то неуклюжий, тяжелый ком, находившийся в страшном противоречии с движением головы своего владельца. Ком этот то сползал на затылок, то свешивался на глаза, то переваливался справа налево, но всякий раз в сторону, противоположную той, куда наклонялась голова, – обстоятельство, не очень, по-видимому, беспокоившее хозяина; однако ж, несмотря на сильные эволюции верхней своей части, шапка все-таки плотно держалась на лысой голове.
– Ну, чего, чего лезете?.. Совести в вас нет, никакого постоянства нет! – подхватил старый торгаш голосом не столько сердитым, сколько поддразнивающим.
– Что ты на нас, касатик? разве мы? – бойко возразили две бабы, торопливо сбрасывая платки, – вишь вон энта-то… глянь-кась, вишь что навертела! Ей, небось, не скажешь, – прибавила одна из них, кивая головою на запевалку, которая никак не могла освободиться от ожерелья, украшавшего ее шею.
– Вот оборви нитку-то, рассыпь, рассыпь бусы-то! – сказал старик, протягивая руку. – Давай сюда… эка баба… давай!
– На, на, на, ешь! – возразила запевалка, освобождаясь, наконец, от ожерелья и отталкивая его с видом величайшего пренебрежения, – рассыпешь! – подхватила она, передразнивая старика и вспыхивая, – не видали дряни какой!.. Ты за другими-то лучше поглядывай! – заключила она, бросая недоброжелательные взгляды двум бабам, сидевшим насупротив.
– Ладно, ладно! слезай лучше до греха! – перебил старик. – Повернуться не дадут, облепили как!.. Покупать так покупать, а то что так-то языком болтать?.. Никакого в вас постоянства нет, бабы! право, нет! Слезай, говорю…
– А ну его взаправду, бабы! плюньте! вишь невидаль какая! – проговорила востроглазая бабенка, соскакивая с воза.
– Ладно, ладно!.. Эка заноза какая! право, заноза! Коли покупать не хотите, стало, стоять здесь нечего… одни пустые разговоры…
– И то, – промолвил какой-то мужик, до той поры стоявший совершенно смирно, – вон! чего лезете? вон! – неожиданно добавил он, принимаясь работать локтями.
Послышались хохот, писк, брань; толпа стала редеть. Немного погодя под амбарным навесом раздалась песня, возвестившая, что хоровод снова устроился. Это обстоятельство еще заметнее очистило толпу вокруг воза. Вскоре осталось несколько мужиков и баб, которые не отошли прочь потому только, что в праздничный день делать нечего и надо же стоять где-нибудь.
– Поди ж ты, что наделали! не сообразишь никак!.. Взяли на два гроша всего, а разрыли мало что на пять рублев, – сказал старый торгаш, оглядывая присутствующих, которые засмеялись.
Торгашу было уж лет шестьдесят, но он представлял из себя еще свежего, здорового старика; лицо его, шея и руки сохраняли постоянно такую красноту, как будто старик никогда не сходил с банного полка, где его парили самым жгучим веником; краснота эта была отличительным и самым резким свойством его наружности, не лишенной веселости и прямодушия.
– Что станешь с ними делать, с бабами-то? – подхватил он, потряхивая головою над грудами взбудораженного товара и приводя в движение макушку шапки, – не соберешь никак… та: «дедушка, подай!», другая: «дедушка, покажь!» – никак не сообразишь… совсем затормошили!
– Ничаво не сделаешь! – отозвался кто-то.
– Известно, бабы – кто им рад? – проговорил рассудительным тоном мужик, исполнявший за минуту пред тем должность полицейского.
– Такой уж, видно, ихний род! – смеясь, заметил другой.
– И диковинное это, право, дело… – начал было снова старик; но третий мужик, малый лет тридцати, косой, как заяц, и рябой, как кукушка, который во все время предыдущего разговора ощупывал лошадь торгаша, рассматривал с величайшим любопытством его сбрую и подводу, перебил его:
– Отколева бог несет? – спросил он.
– Еду, то есть, откуда?
– Нет, каких примерно губерний? – подхватил рябой мужичок, укладывая локоть правой руки на облучок, а пальцами правой руки притрогиваясь к оловянным зеркальцам, сверкавшим из бумажного свертка.
– Губернии Ярославской, – словоохотливо возразил старик, – а вы, братцы, здешние?
– Здешние, – отозвались мужики, причем тот, который лежал на локте, приподнял угол бумаги, скрывавшей мотки с шелком.
– Ваша деревня как, братцы, прозывается… Марьинское?.. так, что ли?
– Марьинское…
– Так и есть; стало, здесь… так и сказывали: на третьей версте, сказывали, от большой дороги, – проговорил старик, озираясь на стороны. – Скажите, братцы, нет ли у вас такого мужичка… Тимофеем звать?.. не припомню только: Федосеев ли, Демьянов ли…