Переселенцы - Страница 59


К оглавлению

59

– Да, тетка Матрена, даже из собственных рук целовал меня… вот в эвто само место, – повествовал Лапша. – «Я, говорит, располагаюсь, говорит, на тебя, Тимофей, братец ты мой, все одно что на себя, говорит, распоряжайся, как знаешь…» Как управителя, значит, туда посылает – все едино.

– Счастье вам, счастье! – поддакнула шепелявым голосом соседка.

– Ну так же вот хлопот оченно много, оченно хлопотливо! – продолжал Лапша озабоченным тоном, – имение большущее: одних арбузов четыреста десятин сеют…

– Ахти, касатики!.. Ну, счастье вам! Значит, чем-нибудь угодили перед господами?..

– Главная причина, тетка, почему, что сам до всего доходит. «Я, говорит, не верю про, кого худо говорят; для людей худ, для меня хорош, говорит… Вижу, примерно, какой ты есть такой человек, потому и даю тебе распоряженье… за то, говорит, что терпел от людей напраслину, значит, за твою добродетель…»

– Нет, не за то! – крикнула Катерина, неожиданно появляясь в огороде, – за то нас высылают, что хуже мы всех, – вот за что! за худобу нашу, а не за добродетели! Хорошие люди, кто трудится, работает, те все здесь остаются: они господам надобны. Худые, лежебоки вон отсылаются: луг стеречь, а не вотчинами править.

– Так-то вернее, Лапша! – смеясь, воскликнула соседка и удалилась.

Лапша кряхтел, корчился и щурился.

– Господи! отыми ты лучше мою жизнь, чем мне так-то мучиться! – сказала Катерина, досада которой перешла вдруг в тоску. – Двадцать лет терплю, двадцать лет нет мне спокою… Ни разума, стало быть, нет в тебе, ни совести! – подхватила она, обращаясь к мужу. – Ну, что ты здесь рассказываешь – а? Мало, значит, было мне через тебя горести? Хошь бы о ребятах-то о своих подумал, хошь бы для них помолчал! Нет, нет в тебе ни совести, ни разума!

– Ну, что шумишь-то? что шумишь? – пробормотал Лапша. Но видя, что жена не унимается, махнул рукою и медленно поплелся к риге; он потряхивал головою с таким видом, как будто говорил себе: «не стоит связываться: самая, что ни на есть, пустяшная баба!»

Сердце бедной женщины так было переполнено горестями всякого рода, что в нем не оставалось места для другого чувства. Досада против мужа исчезла, как только он скрылся из виду. Она вошла через задние ворота во двор; но тут слух ее был встревожен затаенным всхлипыванием. Подойдя к крыльцу, она увидела дочь. Маша сидела на последней ступеньке и, закрыв лицо руками, в три ручья разливалась.

– О чем это ты, дитятко? – вымолвила Катерина ласковым, но твердым голосом.

Маша заплакала еще горче.

– Полно, дитятко, – сказала мать, притрогиваясь к руке дочери. – Ну, о чем?.. Вот у меня годов-то втрое больше твоих: стало, втрое больше привыкла я к здешним местам, а видишь, я ничего… я не плачу… – заметила она, плотно сжимая свои губы, между тем как судорожно дрожавшие ноздри ясно показывали, каких усилий ей стоило, чтобы не примешать к слезам дочери своих собственных. – Полно, дитятко; надо еще нам переговорить с тобою о Дуне… слышь…

– Слышу, матушка, – вымолвила Маша, приподымаясь и не давая себе труда утереть глаза.

Она чувствовала, что будет напрасно: слезы не из глаз текли, из сердца – пальцами не удержишь.

– Слышь, как нам теперь с Дуней-то управиться? Хлопотливо будет, – продолжала Катерина, – надо как-нибудь придумать уговорить ее, потому что здесь оставить, значит, только грех принять на душу на свою. Господа хоша и сулили оберегать – слово их крепко, да ведь они не век жить будут в Марьинском; без них да без нас заедят, сердечную, потому, что злоба против нас большая, против всего нашего рода. Вишь она простая какая, словно дитя малое; ребятишки, и те грязью закидают. Боюсь, не пойдет она с нами, коли так, спроста сказать. Разве вот что сказать: «за Степкой, мол, господа посылают», ты так-то поговори с ней, а я потом скажу, как надоть будет ехать.

Во всю эту ночь Катерина и Маша не смыкали глаз; хотя весь домашний скарб, все целые горшки уложены были на подводу, которая стояла под навесом вместе с лошадью, купленною накануне барином, однако хозяйки бродили по всей избе, ощупывали все углы и старались припомнить: уложена ли такая-то тряпка, такой-то горшок. Несколько раз без всякой видимой цели обе выходили на улицу или в огород: постоят-постоят в огороде, подперев ладонью мокрую щеку, вздохнут и перейдут опять на улицу и там молча поплачут. Как только забелело на востоке, Катерина сказала Маше, чтоб она будила ребят, а сама пошла в ригу.

– Вставай! – промолвила она, толкая мужа, который храпел во всю ивановскую.

– А что? пора?.. – лениво пробормотал Лапша.

– Вставай! – повторила Катерина, – надо сходить… на поля поглядеть…

– Ну, пойдем… – сказал Лапша, приподымаясь и протирая глаза кулаками, так что локти его сделались выше головы.

Когда они вернулись во двор, ребятишки были уже на ногах; Маша умывала последнего, Костюшку, который кричал благим матом и болтал в воздухе ногами. Дуня сидела на крыльце и укачивала младенца Катерины; Волчок сидел насупротив и беспокойно двигал своим кренделем.

– Ну, пойдемте все в поле, – проговорила Катерина, взяв ребенка из рук Дуни, – пойдемте поглядеть… может, в последний…

Она не договорила и быстрыми шагами вышла на улицу. Все, не выключая Дуни и Волчка, последовали за нею. На улице ни души не было; ни одна собака не залаяла. Впрочем, и рано было; даже на востоке, который светлел и постепенно делался алым, кой-где еще вздрагивали звезды.

Поле Лапши неприкосновенно переходило в его роде от отца к сыну: так вообще бывает у крестьян наследственных имений, принадлежащих помещикам, которые уважают порядок, установленный их отцами. Поле это, покрывавшееся когда-то из года в год золотым морем колосьев или тяжелыми гроздьями овса, перейдя в руки Лапши, постепенно скуднело и сделалось самым плохим полем Марьинского. Вот уже седьмой год, как оно не удобрялось. С тех пор как в доме не стало лошади, им исключительно занималась Катерина: весною займет зерна, наймет лошадь у соседа и потом во весь год одна над ним сокрушается; дело Лапши состояло в том, чтоб вспахать ниву; но большею частью допахивала Катерина: после первых двух дней у Лапши так всегда разбаливалась поясница, что он оставлял работу и пластом ложился. Поле занимало вершину одного из холмов, которые окружали деревню. Выйдя за околицу, Катерина прибавила шагу; ей хотелось вернуться домой до восхода. К сожалению, это сделалось невозможным: на половине пути их слишком долго задержала Дуня; она совершенно неожиданно отбежала в сторону, бросилась наземь и начала свои плачевные причитания; оставить ее не было возможности: она могла уйти бог знает куда и замедлить таким образом отъезд. Наконец кой-как ее уговорили. Но когда семья приблизилась к полю, яркое зарево обнимало уже восток и жаворонки весело распевали в воздухе. Ступив на межу, разделявшую поле на две половины, Катерина быстро отошла в сторону сажен на двадцать. Лапша остался с детьми на меже; он, невидимому, решительно не знал, зачем привела его жена: он глазел по сторонам, делал время от времени неодобрительные замечания касательно худой обработки того или другого поля или с особенным вниманием следил за жаворонками. Маша слушала отца рассеянно, словно нехотя; она не отрывала глаз от матери, высокая фигура которой рисовалась в отдалении на огненном зареве восхода. Наконец она подмигнула отцу на Дуню и пошла к матери. Катерина не заметила приближения дочери; она стояла к ней спиной и обернулась тогда лишь, когда Маша тронула ее за руку.

59