«Опять!..» – пробормотал парень сквозь стиснутые зубы и сделал уже нетерпеливое движение, чтоб вскочить на ноги; но тотчас же, однако, пришла ему мысль запасть снова в траву и дать время горбуну отойти подальше от хутора. «Увидит меня – сейчас припустит назад; нагонишь только в хуторе… а там ничего не сделаешь. И без того худо говорить стали о девке-то», – подумал Иван, с досадой отслоняя траву, которая мешала ему смотреть на дорогу. Видно было, что девушка с жаром убеждала в чем-то горбатого своего спутника; она заметно ускоряла шаг, чтоб пройти как можно поспешнее пространство, отделявшее ее от хутора до хутора. Последнее обстоятельство смягчило несколько досаду Ивана; в улыбке его проявилось даже что-то насмешливое при виде, как горбун, выбиваясь из сил, чтоб поспеть за девушкой, закидывая хромой ногой, подвертывался к ней то с одного бока, то с другого. Так было до тех пор, пока Егор не вынул из кармана красного платка и не подал его девушке. При этом негодование овладело Иваном пуще прежнего. Как испуганный чибис, выскочил он из травы и пустился вдогонку за Егором, который в ту же секунду обратился в бегство, крича во всю фистулу свою: «караул!» и размахивая красным платком, который забыл впопыхах спрятать в карман. Маша кричала между тем Ивану, прося его оставить это дело; она хотела даже удержать его, но Иван быстро вывернулся и, сказав: «Ступай своей дорогой, ничего не бойся!», полетел снова вдогонку. Фистула Егора и крики «караул!» ни к чему не послужили: их нельзя было слышать из хутора. Как ни работала хромая нога его, как ни размахивали руки – все это мало также принесло пользы: в ста шагах от Маши, которая быстро удалялась, Иван поймал Егора за ворот и с одного маха бросил наземь. Упав на спину, Егор подставил тотчас же вперед здоровую ногу; но нога послужила Ивану рычагом, чтоб снова повернуть Егора спиною кверху. Началась жестокая свалка. Как ни был мал горбун, однако ж с ним не так легко было справиться: за слабостью рук он лихо защищался зубами; наконец столяр все-таки скрутил врага и отбарабанил ему порядочную тревогу по горбу и по шее.
– Теперь ступай, жалуйся! – сказал Иван, поспешно приподымаясь, между тем как Егор продолжал лежать на спине в скорченном положении с приподнятою ногою, – ты своему хозяину обо всем расскажешь, а я Анисье Петровне, барыне, обо всем расскажу… обо всех ваших делах ей поведаю…
Видя, что дело пошло на разговор, горбун опустил ногу и встал; бледное лицо его покрыто было потом и пылью. Он начал оправляться и чиститься с таким видом, как будто с ним не произошло ничего особенного; взглянув на него, можно было думать, что он попросту споткнулся и упал, а Иван подбежал к нему и помог ему подняться на ноги. Выражение побледневшего лица сильно, однако ж, противоречило тому, что хотел показать Егор; он, кажется, так бы вот и прыгнул и вцепился в столяра, если б хватило смелости. Злобу Ивана, наоборот, как рукой сняло.
– Вишь, брат, – произнес он увещевательно, – говорил, отстань! говорил, не приставай к ней!.. Вот теперича…
– Ну, да ладно, ладно… – сквозь зубы проговорил Егор, у которого руки, ноги и голова дрожали, – ладно… Погоди… мы еще с тобою разделаемся…
– Что ж ты, опять стращать зачал?.. – крикнул Иван, мгновенно разгорячась.
– Нет… ничего… – вымолвил Егор, понижая голос и бросая на противника ненавистные взгляды, – ничего… я говорю только: погоди!..
С этими словами Егор приосанился, заложил за уши растрепавшиеся волосы, надел картуз, принадлежавший когда-то Карякину, и, припадая на хромую ногу, не без достоинства направился в обратный путь. Иван, у которого не совсем еще улеглось сердце, засмеялся ему вслед, как бы желая дать знать, во что ставил его угрозы.
– Эй! – крикнул он, – эй;! забыл платок-ат взять!.. Поди подыми! – подхватил столяр, подбрасывая носком сапога платок, предназначавшийся Маше и забытый Егором на траве.
Егор дал Ивану отойти, медленно, как бы прогуливаясь, вернулся назад, поднял платок, тряхнул им по воздуху и положил в карман. После этого он продолжал путь к дороге, которая соединяла Панфилове с усадьбой Карякина. Егор решился почесать горб и шею не прежде, как когда Иван не мог этого видеть. Побои для него были последним делом: в веселые минуты, особенно под пьяную руку, он сознавался, что ему случалось иногда по целым часам проживать на кулаках; но кулаки кулакам рознь. Кулаки, попавшие на горб Егора, принадлежали большею частью лицам значительным, богатым купцам или помещикам, к которым переходил он из руки в руки в качестве потешника, шута и скомороха. В огромном числе кулаков, сыпавшихся на Егора, находились, конечно, такие, которые составляли неотъемлемую собственность мещан, лакеев и даже мужиков. Но потому ли, что он забыл о них, или потому, наконец, что эти лакеи, мещане и мужики, несмотря на низость звания, все-таки имели больше значения в глазах Егора, чем какой-нибудь двадцатилетний мальчишка, никогда еще не чувствовал он себя столь оскорбленным, как в настоящую минуту.
Мало-помалу, однако ж, угловатые, отвратительные черты его стали оживляться улыбками; он как будто что-то придумал, и плутовское, радостное выражение лица ясно показывало, что он оставался доволен своей выдумкой. Как ни был Егор ничтожен и презренен, от него можно было ожидать весьма многого: никто не подозревал, и тем менее помещики, щелкавшие его по носу, сколько пронырства, лукавства и злобы таилось в маленьком горбуне. Первые проявления этой злобы дорого, впрочем, ему стоили. Еще в младенческом возрасте он так больно укусил грудь матери, что та не удержала его и выронила наземь, – он сделался горбатым; десяти лет он стал в упор какой-то лошади и начал бить ее палкой по морде; лошадь опрокинула его и провезла колесо через его ногу. Благодаря, вероятно, фистуле своей он выбран был барином в певчие. С первых же дней товарищи возненавидели его; он не столько выкрикивал нот на новом своем поприще, сколько испускал жалоб под лозами и пинками певчих. Барин умер; певчие получили свободу. Егор стал переходить из одного хора в другой, но нигде не проживал более месяца; его выгоняли или за пьянство, или за какую-нибудь мерзость. Наконец Егор бросил церковное пение и занялся гражданским: последнее больше отвечало его наклонностям. Вооружившись гитарой, он стал тогда, как мы уже заметили, переходить от купца к купцу, от помещика к помещику. У нас до сих пор еще много помещиков, которые жить не могут без шутов и приживальщиков. Егорка с лихвою вознаграждал их за хлеб, за водку и за кров: он пел песни, плясал, брался передавать платки и серьги молодым бабам; смотря по уговору, сделанному заранее с помещиком, он выпивал три графина квасу или пролезал под анфиладу из диванов и стульев, когда проигрывал в дурачки; когда же помещик оставался в дураках, что происходило очень часто, Егор получал деньги или водку. Как ни забавлялись помещики, однако ж они никогда не держали его более недели. Егорка выкидывал какую-нибудь мерзость – и его выгоняли вон. Так попал он, наконец, к Карякину. Молодой мещанин бил его, может быть, и чаще и больнее многих других, но Егор оставался им чрезвычайно доволен; он сразу смекнул, что Федор Иванович простоват, мотоват, любит песни, любит завихриться, любит бабенок – словом, такой малый, какого давно искал Егор. Благодаря склонности Федора Ивановича к гульбе, благодаря непомерной скуке, которую терпел он, благодаря его простоте и крайнему снисхождению в нравственном отношении Егор думал век свековать в усадьбе гуртовщика. Одно не нравилось Егору: именно, намерение Карякина жениться на племяннице Анисьи Петровны. Нимало не сомневаясь, что тогда прости-прощай привольное житье, он не пропускал ни одной мало-мальски смазливой бабенки, чтоб не обратить на нее внимание Карякина и не отвлечь его этим способом, хотя временно, от племянницы помещицы.