Миша и Петя никогда не видали столько денег; то, что находилось в платке и на колене старика, казалось им неисчислимым сокровищем. Они считали до сих пор дядю Мизгиря самым бедным из трех нищих; он казался таким жалким и несчастным, безропотно сносил всегда насмешки Фуфаева, терпел с покорностью грубое обращение Верстана, он вечно молчал, и если говорил когда, так для того разве, чтоб жаловаться на бедность. Как ни были удивлены мальчики, любопытство их не столько было, однако ж, возбуждено стариком и его сокровищем, сколько присутствием Верстана за спиною дяди Мизгиря.
Верстан оставался, по-видимому, в том самом положении, в котором подполз к товарищу. Упершись ладонями в траву, выставив над плечом старика огромную свою голову, покрытую серыми взбудораженными кудрями, он с такою жадностью выкатывал глаза на деньги, что над зрачками его виднелись даже окраины белков. Лицо его было так страшно в эту минуту, что Петя почувствовал холод в спине. Невольный ужас, в котором не могли они дать себе ясного отчета, овладел обоими мальчиками; они поспешно припали к плетню, так же поспешно возвратились на прежнее свое место и несказанно обрадовались своей поспешности: не успели они сесть, как за углом раздался голос Верстана; минуту спустя он вышел к ним и велел им надевать мешки и брать палки. Когда оба мальчика явились на место, выбранное нищими для отдыха, дядя Мизгирь еще не показывался.
– Ну, вставай, отряхивайся, полно нежиться, время идти! – говорил Верстан, толкая Фуфаева.
Фуфаев раскрыл глаза, обвел направо и налево белыми зрачками своими, снова закрыл глаза и, сладко улыбнувшись, перевалился на другой бок.
– Ишь его, собака, как разоспался! не растолкаешь никак! Да ну же, ну! – забасил Верстан, перекатывая Фуфаева с боку на бок, как кубышку.
– У-у-у-а! – промычал Фуфаев, закинул руки за спину, потянулся, раскрыл глаза, чихнул, сказал: «бывайте здоровы» и уселся на траву.
В это самое время из-за угла выступил дядя Мизгирь, сохранявший теперь более, чем когда-нибудь, жалкий, несчастный, униженный вид.
– Где был? По деревне, что ли, бродил? – спросил Верстан, сопровождая слова эти взглядом, который заставил Петю и Мишу переглянуться.
– Да так, ходил; думал, не подадут ли хлебушка… ничего не дали! – промямлил старикашка, тоскливо качая лысою головою.
– Врет, врет; а ты и поверил? – воскликнул, смеясь, Фуфаев, – чай, за углом сидел, деньги считал… Я, примерно, сон такой видел…
– Полно ты, окаянный! Ну, что пристал? какие деньги?.. – злобно пробормотал дядя Мизгирь, скорчиваясь и пожимаясь, словно жарили его на сковороде.
– Ладно, дядя, знаем! – подхватил Фуфаев. – Чур смотри только, коли помрешь, – а помирать тебе скоро надыть, не миновать, – смотри, мне клад-от оставь!
При этом слепой ударил в ладоши, вскочил на ноги, направился по голосу к старику и, ударив его по плечу, разразился отчаянно веселым смехом.
– Ну, полно балясничать-то, полно! – промолвил Верстан, надевая суму, – надо к завтрему вечеру поспеть на ярманку. Ну, братцы, пойдем!
Немного спустя нищие вышли на дорогу и начали удаляться от деревушки. Дорога шла гладкими, как ладонь, полями; вправо только, на дальнем горизонте, местность оживлялась синеватою лесистою каймою, которая тянулась и пропадала в неоглядном просторе. Хотя солнце несколько уже склонилось, но все еще пекло невыносимо; ни одна тучка, ни одно дуновение не освежали воздуха; пыль, подымаемая ногами нищих, вытягивалась длинными полосами и почти недвижно висела над дорогой. Зной и духота не действовали только на Фуфаева. Хохот, последовавший за его пробуждением, служил как будто выражением его расположения духа на весь остальной день; неугомонная, задорливая веселость его не прерывалась ни на минуту. Главным возбудителем неумолкаемой болтовни его был по обыкновению дядя Мизгирь. Наглумившись над ним досыта и истощив с этой стороны весь запас своего остроумия, он перешел к двум вожакам, прося их убедительно идти как можно шибче, уверяя, что это лучший способ для освобождения от стужи, которая, по словам его, была невыносима. Но так как Миша стал жаловаться на жар и усталость, то Фуфаев поспешил обратиться к Верстану.
Верстан шел позади всех; он до сих пор хранил упорное молчание и только изредка косился на старика Мизгиря. Хотя Верстан никогда не отличался разговорчивостью, однако ж Фуфаев нашел, что молчание товарища не предвещало ничего доброго: оно служило несомненным знаком нравственного расстройства. Всему была виною зазнобушка, которую оставила в сердце Верстана Грачиха. Фуфаев советовал не томить себя, советовал засылать скорей сватов: он не сомневался в успехе. Сватом поедет дядя Мизгирь на тройке пегих, которую дадут в первой деревне; сам Фуфаев вызывался быть дружкой. Но так как предложение это заслужило ему только тычок от будущего жениха, то он отложил свадьбу на неопределенное время и принялся рассказывать сказку:
– Шли три мужика, три Прокопа мужика, три Прокопьевича; говорили они про мужика, про Прокопа мужика, про Прокопьевича…
– Отойди! – досадливо крикнул Верстан и толкнул его так сильно, что чуть было с ног не сшиб.
Фуфаев остановился как будто в недоумении, почесал затылок, минут пять шел молча, как бы раздумывая о чем-то веселом; потом тряхнул мешком и, не обращая уже теперь никакого внимания, затянул козлиным своим голосом:
У славного, доброго молодца Много цветного платья поношено, Под оконью лаптей старых попрошено… И сахарного куса поедено, У собак корок отымано; На добрых конях поезжено, На чужие дровни приседаючи, Ко чужим дворам приставаючи… Голиками глаза выбиты… Дубиной плеча поранены…