Балдай осклабил зубы и с какою-то хищною жадностью впился в Фуфаева, как бы выжидая от него какой-нибудь выходки. Балдай не ошибся: хотелось ли слепому рассмешить Петю, которого до сих пор тщетно утешал он словами, или попросту пришла ему охота скоморошничать, он стал на четвереньки, тяжело поднялся на ноги, дико заревел и начал представлять медведя, что было ему нетрудно: сам он, всей своей фигурой, похож был на шершавого медвежонка. Балдай закатился нескончаемым смехом. Нижегородец, возвращающийся из дальнего угла с своими штофами, остановился перед Фуфаевым и также засмеялся.
– Ништо, знатный медведь! Маленечко вот только поломать бы надо! – сказал он. – А что, хошь, я тебя возьму? Годик округ колеса у меня походишь, там ноздри тебе прожжем, цепь пропустим да кажинный день разов по пяти палкой по спине – всю науку произойдешь! Жалованье платить стану… А нуткась, ну: «а как малые ребятишки горох воровали?» ну…
Фуфаев грохнулся наземь и заревел во сколько хватило силы. Нижегородец с удивлением глянул на рябого Балдая, который чуть не лопался со смеху. Он сел недалеко от Фуфаева. К нему присоединился меланхолический товарищ с котомкой, где видны были яйца и ломти хлеба.
– Глянь-кась, Зинзивей: в лес исходили, а зверя нашли! – сказал нижегородец, толкая локтем козылятника. – Да зверь-то какой, совсем, почитай, обученный… К тому и ручной совсем; хлопот меньше: зубов пилить не надыть…
– Да и глаз-то выжигать не стать! вишь: готово, дело сделано! – воскликнул Фуфаев, подымаясь на ноги, комически потряхивая головою и вращая белыми своими зрачками.
– Зинзивей, смотри: слепой! право, слепой!.. Вот поди ж ты, слеп человек, а как потешается!
Зинзивей испустил вздох, как бы соболезнуя о несчастном, после чего разбил яйцо на угловатой голове своей и смиренно принялся лущить скорлупу.
– Ай да слепой! Ну, брат, впервинку такого вижу! – сказал вожак. – Да ты, видно, шутник! Поди ты, какие штуки выделывает!..
– А уж такой-то любопытный! такой-то… Я сам впервые вижу такого! – воскликнул, смеясь, Балдай.
Он заговаривал теперь с вожаком точно так же, как заговаривал в Андреевском во время обедни с Верстаном. Одно из свойств егозливой, подленькой природы длинного Балдая было подольщаться ко всякому; в поспешности его сближаться проглядывало как будто желание разведать чужие дела, обстоятельства, нравы и мысли; быстрые соколиные глаза рябого нищего подтверждали, что им в этих случаях управляло не одно пустое любопытство.
– О чем это у вас мальчик-то плачет? – спросил вдруг нижегородец, оборачиваясь к Пете.
– А в два смычка на спине поиграли, об том, видно! – смеясь, сказал Балдай.
– Да за что ж так?
– Стало быть надо было, – буркнул Верстан, пережевывая свои корки.
– Вишь ты: признал этта он нонче на празднике какого-то, вишь, своего знакомца из своей деревни! – словоохотливо заговорил Балдай.
– Ну так что ж, что признал?..
– А вот старик сказывал, такой, вишь, точно случай вышел с одним нищим: пришел он летось также вот на праздник, с мальчиком приходил. Возьми мальчик-то да и признай мать, либо тетку, что ли. Стал так же плакаться, говорит: «житье, говорит, добре нехорошо!» Она возьми да к становому… так и так, говорит… Что бы ты думал? ведь мальчика-то у нищего отняли! А он, слышь, той же матери деньги отдал за парнишку, хлопотал над ним, возрастил его – взяли да и отняли; так ни при чем и остался!..
– Через то, значит, глупый человек был, через то больше и отняли! – вмешался Верстан. – Был вот, сказывал я им, был у меня другой знакомый, также из нашей братии: так у того, бывало, ребяты-то небось никого не признавали, без опаски везде ходил… Какой ни подвернется ему парнишка… какой ни подвернется, он каждому возьмет да глаза-то и выколет… С ними, видно, и все так-то надо делать: дело тогда вернее…
С тех пор как нищие находились в кирпичном сарае, Верстан раза уж три намекнул на собрата, который держался обычая ослеплять вожаков своих; каждый раз при этом Верстан пристально поглядывал на Петю и возвышал голос. Несмотря на заступничество Фуфаева, получившего даже несколько ударов, предназначавшихся Пете, Верстан больно, очень больно побил мальчика, но Петя согласился бы претерпеть втрое, вчетверо больше побоев, лишь бы Верстан не грозил лишить его зрения.
При первом намеке все замерло в бедном мальчике; он не сомневался, что все теперь кончено, что пришел, видно, смертный час; последний намек старого нищего окончательно убедил его в намерении Верстана. Как ни крепился он, но на этот раз не мог одолеть отчаянья – бросился лицом наземь и громко зарыдал.
– Эх ты, плакуша! – с глупым смехом крикнул Балдай.
– А ну-кась, дай-ка я тебе буркалы-то вырву! небось смеяться станешь – а? – дерзко возразил Фуфаев. – Полно, наследник, не плачь! – подхватил Фуфаев, не сомневавшийся, что история с нищим была рассказана только для острастки мальчику, – не плачь! плакать не годится: девки будут смеяться!.. Парню след быть пригожему, веселливому, приветливому, покорливому, гулливому – вот как! «Я, скажи, буду и без глаз жив; было бы брюхо!» На меня смотри: рази я сокрушаюсь? Эх-ма! – подбавил Фуфаев, выкидывая коленце, причем все засмеялись, кроме Верстана и меланхолического козылятника, – ты норови всегда по-нашему: будь без хвоста, да не кажись кургуз – вот это, значит, человек есть! А то убивается, как горькая кукушечка… а о чем? Полно, наследник, девки смеяться станут; полно, говорю…
Нижегородец, которому, заметно, столько же не нравился Балдай, сколько полюбился Фуфаев, подсел к нему и расположился закусывать, предложив слепому два яйца и дав ему еще одно для мальчика.