Переселенцы - Страница 98


К оглавлению

98

– Дави их, негодяев! – продолжал кричать между тем красненький господин, хотя давить уже было некого, потому что медвежатники давно стояли в стороне, но красненький господин так разгорячился, что ничего, казалось, не видел и не соображал: он топал ногами и размахивал руками, как будто тарантас скатывался в бездонную пропасть и предстояла неминуемая гибель сидевшим в нем дамам.

– Ах, Нил Герасимыч! нам, право, совестно… вас дождь вымочит, притом вы так беспокоитесь… – проговорила Анна Васильевна.

– Помилуйте, сударыня, это моя обязанность… на то мы мужчины! – возразил красненький господин, выламывая спину и с живостью обращаясь к даме.

– Ах, как глупа эта попадья – не правда ли?.. Боже, как глупа… Хи-хи-хи… Слышали, mesdames, как говорила она: «удостойте подойти к пирогу!..» хи-хи-хи…

– Хи-хи-хи… – засмеялись в один голос розовые шляпки. Нил Герасимович находился в нерешимости, смеяться ли ему или привстать на козлы и снова крикнуть на медвежатников; но последние находились уже в десяти шагах за тарантасом. Нил Герасимович засмеялся.

– Вишь про пироги какие-то разговаривали! – вымолвил нижегородец, кивая головою на отъезжающих, – и я бы ништо, поел бы теперь пирожка-то…

Впрочем, не надо думать, чтоб Анна Васильевна и две розовые шляпки пренебрегли пирогом попадьи, над которой так язвительно посмеивались: от пирога остался только кусочек нижней корки, да и то потому, что слишком уж крепко прилип к блюду; если б пошарить в карманах Nicolas, который крепко спал на коленях матери, можно бы даже найти там десятка три мятных пряничков, которыми сверх пирога и чая угощала гостей своих радушная попадья. Но мы редко заглядываем в карманы помещиков и еще реже в ридикюли помещиц, и потому оставим этот предмет.

Нижегородец остался в кабаке ровно на столько, на сколько потребовалось, чтоб продраться сквозь пьяную, кричащую толпу; он хотел сначала купить штоф, но вид окружающего веселья разохотил его; он запрокинул назад шапку, крикнул: «э! была не была!», купил еще штоф и, присоединившись к меланхолическому козылятнику, продолжал путь. Еще на плотине услышали они песни, крик и пронзительный визг бабы, раздававшиеся в избе мельницы; у ворот сидел смуглый детина с белыми, как кипень, зубами; он сохранял невозмутимое равнодушие ко всему, что происходило внутри мельницы, и, слегка посвистывая, наигрывал на гармонии. Как только узнал он, зачем пришли медвежатники, он наотрез объявил, что на это надеяться нечего.

– Хозяин теперь загулял, – сказал он, – как загуляет так-то, лучше не подходи… Он вот жену бьет теперича, с самого утра все бьет ее…

– Да как же, братец ты мой, куда ж нам деваться-то? – возразил нижегородец, придерживая локтем штоф, – вишь время какое… дождь! Совсем размокропогодилось…

Козылятник безотрадным взглядом обвел окрестность, дальние планы которой исчезали за дождем, как за серым густым крепом.

– Я вот здешний батрак, а обедать и то нейду. Добре уж оченно расходился нонче хозяин-то, добре лют! – спокойно сказал батрак, продолжая наигрывать на гармонии. – Да что вам здесь останавливаться? – подхватил он. – Ступайте вот по этой дороге, придете, такой сарай будет, кирпичи сперва обжигали… отсель не видать, за косогором, – там и остановитесь… завсегда стоят там медвежатники, коли у нас бывают. Это у тебя медведь, дядя, или медведица? – заключил батрак.

– Медведица… не подходи, не любит! – проговорил вожак. – Да, может, это далеко, где ты говоришь?

– Какой далеко! Вот тут сейчас за косогором.

Цепь зазвенела, медведица поднялась на ноги и пошла за своими хозяевами. Минут десять спустя они увидели в лощинке крышу сарая.

– Э! да там уж никак есть кто-то! – сказал нижегородец. – Слышь: голоса!

– А бог с ними! мы их не трогаем… Места много, они обижаться нами не станут, – с невыразимою грустью произнес козылятник, тяжело вздохнул и снова повесил голову.

Постройка, к которой они приблизились, была попросту длинный-предлинный полусгнивший навес, прислоненный верхним краем к обрыву, нижним краем упиравшийся в столбы, кое-где обнесенные ветхим плетнем; как ни ветхи были кровля и плетни, они давали, однако ж, больше темноты, чем света; нижегородцу и его товарищу нужно было с минуту хорошенько поосмотреться, чтобы разглядеть лица находившихся там людей.

На самом видном месте сидел Верстан; он был уж разут и только принялся за еду: несколько корок лежало на его толстых коленях; подле него с одной стороны находился дядя Мизгирь, с другой – рябой Балдай; первый, по причинам, очень хорошо известным Верстану, никогда не разувался; дядя Мизгирь лежал врастяжку и дремал; Балдай сидел, поджав под себя длинные ноги; он не отрывал от Фуфаева соколиных, быстрых глаз; стоило Фуфаеву повернуть голову, крякнуть, сделать самое простое движение или сказать самое незначащее слово, чтоб возбудить в длинном рябом Балдае припадок истерического смеха. Кроме Фуфаева, расположившегося немного поодаль, прямо против Пети, никто не обращал внимания на мальчика. Петя сидел, прислонившись спиною к глиняному обрыву; лицо его, закрытое обеими ладонями, лежало на коленях, по которым рассыпались его волосы; он тихо плакал; подавляемые рыдания переливались в груди его и горле; видно было по движениям головы и худенького туловища, каких неимоверных усилий стоило мальчику превозмочь свое горе. Нижегородец остался как будто очень доволен и компанией и помещением. Он дернул цепью, поднял медведицу на задние ноги и провозгласил торжественно:

– А ну-ка, Матрена Ивановна, поклонись всей честной компании, да в ноги, хорошенько!.. Спроси: не потесним ли вас, дескать?.. а потесним, на том, скажи, и делу конец!.. деваться больше некуда! – заключил вожак и без дальнейшей церемонии отправился в дальний угол привязывать Матрену Ивановну; меланхолический скрипач пошел туда же с своей козой и скрипкой.

98